Задача 30-летнего императора, впрочем, существенно упрощалась двумя серьёзными факторами. Во-первых, никаким «противником» 27-летний русский поэт, подчёркнуто гордящийся своим шестисотлетним дворянством, разумеется, не был: оба они — поэт и царь — были, безусловно, русскими патриотами в лучшем смысле этого слова, хотя, конечно, понимали, чтò есть благо для России, во многом по-разному. А во-вторых, и это важнее, «сложная внутренняя работа» (говоря словами Толстого), превратившая Пушкина из бунтаря, «голоса декабризма» в «договороспособную сторону», произошла не вдруг, а началась двумя годами раньше.
А именно — ровно 200 лет назад, в августе 1824 года. Когда Пушкин был стремительно, с жандармами, перемещён из благоприлично завуалированной под служебный перевод ссылки в Одессу в уже настоящую ссылку, с надзором, в родовое имение Михайловское. И произошло это, по нашему григорианскому календарю, как раз 21 августа 1824 года. Именно в этот день двадцатипятилетний поэт после семилетнего перерыва переступил порог принадлежащей его матери маленькой усадебки на живописном высоком берегу реки Сороти. После чего в этой усадьбе произошло несколько важных событий — важных как в жизни всякого молодого человека, так и уникального человека по имени Александр Пушкин.
Во-первых, встретившись с родителями после четырехлетней разлуки, вместившей в себя, для сына, стремительное восхождение к славе в области, не чуждой и его отцу (литературе), политическую неблагонадёжность, скитания «по югам» необъятной империи и конфликт с вельможами, — Александр Пушкин осознает свою окончательную «сепарацию» от родителей. Он не просто перерос своего совсем еще не старого, 44-летнего отца, но и резко разошелся с ним во взглядах о том, что допустимо, что нет. Сергею Львовичу оказалось нормально принять на себя — из лучших побуждений! — обязанность докладывать «властям», то есть полиции, о поведении сына. Сыну это показалось немыслимым — и он первые месяцы, пока родители жили в Михайловском, возвращался туда только ночевать. А остальное время проводил в соседнем Тригорском в обществе подходящих ему по возрасту, недурно образованных и при этом по-уездному непосредственных барышень.
Но так повел бы себя на его месте практически любой 25-летний одинокий молодой человек. А гениальный поэт за эти два года сделал для себя два важнейших выбора. Точнее, один, с далеко идущими последствиями.
Весною того самого 1824 года, когда обстановка вокруг него накаляется, он принимает окончательное решение о невозможности для себя политической эмиграции — того самого «взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь», как пишет он «спустя рукава», то есть не через почту, а с оказией в феврале того года брату Льву.
Русская политическая эмиграция началась вовсе не с Герцена. К 24-му году, например, давно проживал за границей подвергнутый остракизму, справедливо или нет, за то, что «упустил Наполеона», адмирал Чичагов, написавший в Париже свои крайне нелицеприятные воспоминания. Ну то, что оказалось возможным для уязвлённого адмирала, богача, члена государственного совета и проч., оказалось невозможным для двадцатипятилетнего не чиновного и бедного поэта. Его место — в России. И поэтому — прощай, свободная стихия! Кстати, пророчество оказалось самосбывающимся: южных морей Пушкин больше в жизни не видел.
И поэтому же, попав в северное Михайловское, Пушкин не только начал кружить головы уездным барышням, но, вопреки собственным опасениям («Вот начало большого стихотворения, которое, вероятно, не будет окончено» — честно предупреждаю предисловие к первому изданию первой главы 1825 года), продолжил «Онегина». В котором благодаря пребыванию в Михайловском появились деревенские главы, отчетливо, хотя и завуалированно, списанные с быта и нравов Михайловского, Тригорского, Петровского и близлежащих усадеб.
А параллельно — заново вгрызся, уже по-взрослому, в проглоченную в 18 лет во время болезни «Историю государства Российского» Карамзина. И принялся расшивать по её канве своего «Годунова». Именно благодаря которому окончательно осознал свое место и, можно сказать, предназначение. О чем прямо написал через год, в июле 1825 года, своему конфиденту-сверстнику, Николаю Раевскому. В длинном французском письме он подробно разбирает, чтó ecть трагедия, и заканчивает его уникальным — для себя — по открытости и серьёзности признанием:
«Je sens que mon âme s»est tout-à-fait dévelopée, je puis créer»
«Я чувствую, что моя душа полностью развилась и я могу творить».
Именно там и тогда, за два года в Михайловском, а не за час в царском кабинете Чудова дворца, появился «новый Пушкин». Хотя, конечно, какой же он «новый»?
Но это уже другая история.
Все новости литературы читайте на портале ГодЛитературы.РФ.